— Дорогой мистер Даймондберг, в Советском Союзе наша семья была вполне обеспечена. Разумеется, по советским масштабам. Но я, еврей, понял, что моё место только в еврейской стране. Зачем же мне менять твёрдо принятое решении?
Было ещё много разговоров, как и вина. Коньяк пил уже только я, так как мистер Даймондберг вспомнил, что он должен отвезти меня в Кфар Саву.
Больше с мистером Даймондбергом мы не встречались, и я не смог упрекнуть его за то, что он ни словом не обмолвился, что в грузинском ресторане в Иерусалиме он уже отпраздновал свой День Победы, пригласив мою жену. Кстати, не знаю, воевал ли он. Жаль — не спросил. В телефонном разговоре он уверил меня в том, что жену ему удалось бы убедить в целесообразности нашего переезда в Америку. Жена уверила меня в противоположном.
А спустя три с небольшим года в Лос Анжелесе мы убедились в том, что у меня действительно есть лайсенс американского врача. Правда, бюрократические проблемы тут всё же возникли. Следовало выяснить, распространяется ли действие моего лайсенса, действительного во всей Америке, и на штат Калифорнию, в которой вроде бы свои критерии? Меня лично это нисколько не волновало, так как я категорически отказался прооперировать здесь тазобедренный сустав весьма забавному пациенту восьмидесяти одного года. Мой старый приятель и коллега объяснил мне, что больница, разумеется, не могла бы разрешить мне, не имеющему медицинской страховки, оперировать здесь, но он любезно предложил директору использовать его страховку. И директор с радостью согласился на это нарушение, так как не мог устоять перед настойчивой просьбой пациента. Коллега назвал меня идиотом, так как я отказался, по его словам, положить в карман три тысячи долларов. Возразил ему, объяснив, что я не оперный певец, который отпел свою партию и может уехать в другую оперу. Я врач. Я обязан после операции выходить своего пациента.
Но общение с этим пациентом и его женой оказалось для моей жены и для меня просто подарком. Несмотря на возраст и серьёзную ортопедическую патологию, он был довольно бодрым и ещё востребованным в Голливуде, где долгие годы работал в трёх самых крупных киностудиях. Мы сидели в салоне, который мог быть создан только выдающимся дизайнером. Попивая виски, он, глядя на меня, спрашивал:
— Вы Мей Уэст знали? Так вот она была у меня в постели. Вы Марлен Дитрих знали? Так она была у меня в постели. Вы Дину Дурбин знали? Так она была у меня в постели. Вы Джин Харлоу знали? Так вот, она была у меня в постели. Вы Мирлин Монро знали? Так она тоже была у меня в постели.
Супруга, намного моложе своего красивого поджарого старика, покуривая сигарету, с иронической улыбкой сопровождая каждый вопрос, помолчав, сказала:
— А теперь он у меня в постели. И спросите его, где все его деньги? — Оба они вполне прилично говорили по-русски. Откуда его русский язык, не помню. Возможно, и не знал. А она, внешне симпатичная примерно пятидесятилетняя женщина, родилась в Харбине в еврейской семье беженцев из России. В 1945 году она, шестнадцатилетняя девочка, из Харбина сбежала в Австралию, где сделала своих первых восемь миллионов американских долларов. В конце пятидесятых годов со значительно большим капиталом эмигрировала в Америку.
Каким капиталом она владела тогда, ни моя жена, ни я не узнали. Надо полагать немалым, если судить по их дворцу в предгорье недалеко от Лос Анжелеса. А рядом с дворцом — убежище. В ту пору там переживали панику по поводу неизбежной атомной войны. И в горе было вырыто убежище с невероятными продовольственными и прочими запасами.
Разумеется, в Лос Анжелесе было достаточно ортопедов, которые могли отлично прооперировать тазобедренный сустав. Но старый голливудец почему-то выбрал меня. Привыкнув выбирать к себе в постель, он решил, что и это ему доступно. (Выделенное надо бы убрать) Все знакомые врачи говорили, что для этой супружеской пары нет ничего невозможного. А она при желании может Белый дом переместить в Калифорнию. Но ведь и у меня, хоть и не миллионера, были убеждения.
Да, но ведь я не рассказал об окончании дня девятого мая 1978 года. Мистер Даймондберг привёз меня не в больницу, а прямо к моему жилищу. Был двенадцатый час. Я поднялся к себе «на пятый этаж четырёхэтажного дома». Под дверь был подсунут клочок бумаги. Мотиным чётким неврачебным бисером было написано: «С днём Победы! Зюня, Миша, Мотя» Мои самые близкие друзья — Зюня, с которым был в одной студенческой группе, бывший младший лейтенант, командир танка Захар Коган, Миша, с которым мы начинали нашу деятельность в общем детском садике, а после войны встретились на одном курсе в институте, младший сержант пехотинец Михаил Волошин, и однокурсник Мотя, Мордехай Тверской, капитан, командир стрелкового батальона. Дорогие друзья. Нет уже их. И вообще нет тех воинов, с которыми я праздновал день Победы.
А сейчас жену огорчили стихи, выхлестнутые такими воспоминаниями. Куда там! Больше чем огорчили. Не стихосложением, не рифмами. Содержанием. Я даже собирался уничтожить их. А потом подумал: почему не завершить ими рассказ о забытом дне?
Ещё в той гимнастёрке простреленной,
Ещё в каждом рубце ныли нервы.
Но уже к мирной жизни пристрелянный,
День Победы отпраздновал первый.
День Победы как праздник не признанный,
Мы отметили единолично.
Вождь решил так, и значит пожизненным,
Что решил он, считали привычно.
Мы студенты, солдаты недавние,
На пути к невоенному миру.
Мера водки по-честному равная.